До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
Б. Пастернак
ПРЕД-ДНИ-СЛОВИЕ
О эти годы, краткие, как дни,
о эти годы, долгие, как годы!
Я заплатил за вас своей свободой,
а у людей дороже нет цены.
И на всю жизнь останутся во мне
те дьявольские университеты,
где лекции тянулись до рассвета
и начинались снова при луне,
где слезы так же не в цене, как кровь,
где жалость и жестокость одномерны,
где предают людей друзья и нервы,
а воскрешает верная любовь...
Я изучил ту азбуку с азов.
Я пил чифир, чтобы не спать ночами.
Я не доверил горе даже маме
и жил последним мужеством стихов.
Но мне везло. Отчаянно везло!
В минуту, когда холодно и пусто,
меня согрело солнечное чувство
и стало мне и лодкой, и веслом,
и я поплыл...
И вот плыву шесть лет.
Седею по инерции, наверно.
Но остаюсь неумолимо верным
всему тому, чего покамест нет.
Я все забыл, что про себя хранят.
В конце концов,
все в жизни очень просто...
Лишь запах свежевыстиранных простынь
еще порой преследует меня.
о эти годы, долгие, как годы!
Я заплатил за вас своей свободой,
а у людей дороже нет цены.
И на всю жизнь останутся во мне
те дьявольские университеты,
где лекции тянулись до рассвета
и начинались снова при луне,
где слезы так же не в цене, как кровь,
где жалость и жестокость одномерны,
где предают людей друзья и нервы,
а воскрешает верная любовь...
Я изучил ту азбуку с азов.
Я пил чифир, чтобы не спать ночами.
Я не доверил горе даже маме
и жил последним мужеством стихов.
Но мне везло. Отчаянно везло!
В минуту, когда холодно и пусто,
меня согрело солнечное чувство
и стало мне и лодкой, и веслом,
и я поплыл...
И вот плыву шесть лет.
Седею по инерции, наверно.
Но остаюсь неумолимо верным
всему тому, чего покамест нет.
Я все забыл, что про себя хранят.
В конце концов,
все в жизни очень просто...
Лишь запах свежевыстиранных простынь
еще порой преследует меня.
БУДНИ
Валерию Сапронову
Протяжно по утрам
горнист трубит «подъем».
Спросонья,
окунаясь в снег лиловый,
бушлаты запахнув,
мы вкалывать идем,
мечтая о постели и столовой.
Луна еще напоминает ночь.
Мороз хватает молча –
как овчарка.
Мечтою о еде желудку не помочь,
воспоминанья не заменят чарки,
а нам сейчас бы –
фронтовых сто грамм!
Черт с ней, с закуской,
обошлись и так бы...
Кряхтя, дорога лезет по буграм,
то с уханьем срывается в ухабы.
Дошли.
Обрубщики давай долбать литье.
Мы роем землю,
позже крутим стяжки...
Извечное с прапрадедов житье –
мужицкий труд,
копеечный и тяжкий.
Вначале трудно, а потом пошло,
втянулись и, глядишь, повеселели –
так увлекает взрослых ремесло,
как ребятишек – быстрые качели.
Недаром, видно, испокон веков
в работе, где и лошади б упали,
натруженные глотки бурлаков
«Дубинушку» могуче распевали.
Хитри, ловчи,
но труд – как песня – мил.
Не за рубли и не за пайку корма
работаем в азарт, не пряча сил,
играючи вымахиваем нормы!
Про нас по радио не говорят.
Про нас в газетах очерка не сыщешь.
Да ладно, люди поблагодарят,
поймут, что были лучше мы и чище.
Идем назад с достоинством трудяг,
и позабыты нелады с судьбою...
И засыпаем крепко натощак
под медную мелодию «отбоя».
горнист трубит «подъем».
Спросонья,
окунаясь в снег лиловый,
бушлаты запахнув,
мы вкалывать идем,
мечтая о постели и столовой.
Луна еще напоминает ночь.
Мороз хватает молча –
как овчарка.
Мечтою о еде желудку не помочь,
воспоминанья не заменят чарки,
а нам сейчас бы –
фронтовых сто грамм!
Черт с ней, с закуской,
обошлись и так бы...
Кряхтя, дорога лезет по буграм,
то с уханьем срывается в ухабы.
Дошли.
Обрубщики давай долбать литье.
Мы роем землю,
позже крутим стяжки...
Извечное с прапрадедов житье –
мужицкий труд,
копеечный и тяжкий.
Вначале трудно, а потом пошло,
втянулись и, глядишь, повеселели –
так увлекает взрослых ремесло,
как ребятишек – быстрые качели.
Недаром, видно, испокон веков
в работе, где и лошади б упали,
натруженные глотки бурлаков
«Дубинушку» могуче распевали.
Хитри, ловчи,
но труд – как песня – мил.
Не за рубли и не за пайку корма
работаем в азарт, не пряча сил,
играючи вымахиваем нормы!
Про нас по радио не говорят.
Про нас в газетах очерка не сыщешь.
Да ладно, люди поблагодарят,
поймут, что были лучше мы и чище.
Идем назад с достоинством трудяг,
и позабыты нелады с судьбою...
И засыпаем крепко натощак
под медную мелодию «отбоя».
СМУТНЫЙ ДЕНЬ
Юрию Громову
Бушлат в обжимку, руки в рукава,
тасуется, закайфовавши, зона.
Ночными мотыльками над газоном
темно и грязно мечутся слова:
«Они, шалавы, мать их перемать,
с другими спят.
А тут, в насмешку словно,
одна на зону – Дунька Кулаковна,
когда захочешь, можешь погонять...
Лукай сеанс!»
Кидается братва:
красотка развалилась на обложке –
призывно светятся в чулочках ножки
и груди обнаженные едва...
Гогочут возбужденно жеребцы:
«Эх, ма-моч-ка!
Такую бы на ночку!»
Она иным вполне годится в дочки,
но этим не смущаются отцы.
Тут о морали нечего кричать –
мораль у зека отнята законом.
Глядит братва на ляжки оголенные,
сопит тревожно:
«Эх, в печенку мать!...»
Согласен, это грубые слова.
Но жизнь тут –
не цветочки на газоне...
Тасуется, закайфовавши, зона –
бушлат в обжимку, руки в рукава.
тасуется, закайфовавши, зона.
Ночными мотыльками над газоном
темно и грязно мечутся слова:
«Они, шалавы, мать их перемать,
с другими спят.
А тут, в насмешку словно,
одна на зону – Дунька Кулаковна,
когда захочешь, можешь погонять...
Лукай сеанс!»
Кидается братва:
красотка развалилась на обложке –
призывно светятся в чулочках ножки
и груди обнаженные едва...
Гогочут возбужденно жеребцы:
«Эх, ма-моч-ка!
Такую бы на ночку!»
Она иным вполне годится в дочки,
но этим не смущаются отцы.
Тут о морали нечего кричать –
мораль у зека отнята законом.
Глядит братва на ляжки оголенные,
сопит тревожно:
«Эх, в печенку мать!...»
Согласен, это грубые слова.
Но жизнь тут –
не цветочки на газоне...
Тасуется, закайфовавши, зона –
бушлат в обжимку, руки в рукава.
ДЕНЬ КИНО
Сергею Параджанову
Идет кино,
и звезды вместе с нами
глядят на ветром выгнутый экран.
Там корабли с тугими парусами
плывут на поиск неизвестных стран.
И мы – плывем.
Экран надут, как парус,
и свет проектора
бушпритом режет тьму.
Тайга – не Крым.
Под киносолнцем парясь,
плевали мы на эту кутерьму!
Плывем в миры,
оставленные где-то.
Свой курс у каждого,
но цель у всех одна.
И между Абаканом и Тайшетом,
в экран уставясь, замерла луна.
Движок стрекочет глухо и размеренно,
и лента старая...
Да дело ведь не в том.
Мы молоды
и, как в кино – уверены,
что счастье ожидает нас потом.
и звезды вместе с нами
глядят на ветром выгнутый экран.
Там корабли с тугими парусами
плывут на поиск неизвестных стран.
И мы – плывем.
Экран надут, как парус,
и свет проектора
бушпритом режет тьму.
Тайга – не Крым.
Под киносолнцем парясь,
плевали мы на эту кутерьму!
Плывем в миры,
оставленные где-то.
Свой курс у каждого,
но цель у всех одна.
И между Абаканом и Тайшетом,
в экран уставясь, замерла луна.
Движок стрекочет глухо и размеренно,
и лента старая...
Да дело ведь не в том.
Мы молоды
и, как в кино – уверены,
что счастье ожидает нас потом.
ДЕНЬ С ПЕСНЕЙ
Всеволоду Луциву
Бывают дни, когда мы все в ударе,
в хорошем настроении.
И вот
ребята вечерами под гитару
поют, что все проходит, все пройдет.
Я знаю эти песни. Но особенно
люблю одну. Ее поют в конце.
Виталя Гусев –
тенор, что там Собинов! –
неуловимо изменясь в лице,
в притихшем, зачарованном бараке
негромко и стеснительно слегка
начнет про девушку из Нагасаки,
которая любила моряка.
Он запоет, и чувствуется сразу:
с любым из нас могло такое быть,
и вот уже японку узкоглазую
отчаянно всем хочется любить!
И в грязном промороженном бараке
под песню звезды засияли нам...
А ночью девушка из Нагасаки
приснится растревоженным парням.
в хорошем настроении.
И вот
ребята вечерами под гитару
поют, что все проходит, все пройдет.
Я знаю эти песни. Но особенно
люблю одну. Ее поют в конце.
Виталя Гусев –
тенор, что там Собинов! –
неуловимо изменясь в лице,
в притихшем, зачарованном бараке
негромко и стеснительно слегка
начнет про девушку из Нагасаки,
которая любила моряка.
Он запоет, и чувствуется сразу:
с любым из нас могло такое быть,
и вот уже японку узкоглазую
отчаянно всем хочется любить!
И в грязном промороженном бараке
под песню звезды засияли нам...
А ночью девушка из Нагасаки
приснится растревоженным парням.
ДЕНЬ ВОСПОМИНАНИЙ
Сергею Гордиенко
В прокуренных,
заплеванных
казармах,
как в толчее азартной и базарной,
я по уюту тосковал немыслимо.
Все было тошно так и ненавистливо!
А жизнь была трудна
и изнурительна–
в ней просто было мало
вразумительного.
Казарменный режим – такая штука –
соленая и горькая наука.
Подъем в 6.30. Туалет и завтрак.
Все, как вчера.
И все, как будет завтра.
Все было повторением похожего,
и многое нам было «не положено»...
Но, как ни странно,
я тоскую часто
по трудному, скупому, злому счастью,
по маленькому счастью
в тех казармах,
где неуютно, как в толпе базарной.
Там дружба, как в окопах, проверялась,
хотя порой за пайку продавалась.
...Однажды получил письмо короткое.
В нем тоном извиняющимся, кротким
сказать мне правду
посчитали нужным:
та, что любил,
теперь уже замужняя.
Товарищи со мной курили молча.
Светились огоньки глазами волчьими.
Такое в камне кроется молчанье.
И так не раз молчали мы ночами...
Да, небогаты были мы на счастье.
Но, как ни странно,
я тоскую часто
по юности, казармой искалеченной,
по юности, где вспомнить больше нечего.
заплеванных
казармах,
как в толчее азартной и базарной,
я по уюту тосковал немыслимо.
Все было тошно так и ненавистливо!
А жизнь была трудна
и изнурительна–
в ней просто было мало
вразумительного.
Казарменный режим – такая штука –
соленая и горькая наука.
Подъем в 6.30. Туалет и завтрак.
Все, как вчера.
И все, как будет завтра.
Все было повторением похожего,
и многое нам было «не положено»...
Но, как ни странно,
я тоскую часто
по трудному, скупому, злому счастью,
по маленькому счастью
в тех казармах,
где неуютно, как в толпе базарной.
Там дружба, как в окопах, проверялась,
хотя порой за пайку продавалась.
...Однажды получил письмо короткое.
В нем тоном извиняющимся, кротким
сказать мне правду
посчитали нужным:
та, что любил,
теперь уже замужняя.
Товарищи со мной курили молча.
Светились огоньки глазами волчьими.
Такое в камне кроется молчанье.
И так не раз молчали мы ночами...
Да, небогаты были мы на счастье.
Но, как ни странно,
я тоскую часто
по юности, казармой искалеченной,
по юности, где вспомнить больше нечего.
ДЕНЬ СВИДАНИЯ
Игорю Кабайде
«Опять по пятницам
пойдут свиданьица...»
А пятниц этих – четыре в год.
А если денег нет,
да расстояньице,
то жди, когда придет и твой черед.
Оно и к лучшему.
Сказать по совести,
боль притупляется и память с ней.
Но чувства кровные –
то не условности,
что в сердце носится,
всего родней.
И затаенно ждешь такую пятницу.
Свою фамилию услышишь вдруг,
и сердце, вздрогнувши,
назад попятится,
и в ребра врежется горячий стук.
В одежду новую обрядят секцией,
по нитке с миру – и будешь франт.
А сердце голое, седое сердце
в тряпье не скроешь,
не спрячешь. Факт.
Но как отчаянно и лихо веселы
мы перед мамами – на два часа!
Как будто бесами,
смешными бесами
гипнотизируют наши глаза!
И улыбаются сквозь слезы мамы,
и наболевшего не говорят.
Простая истина:
как надо мало нам –
лишь слово доброе
да добрый взгляд.
И, не родившися, умрут рыдания.
А надзирателю нас не понять.
Пусть каркнет вороном:
«Ко-нец сви-да-ни-я!»
С собой на волю нас уносит мать.
И мы,
прошедшие через страдания,
молчим, притихнувши,
глядим вперед...
Опять по пятницам пойдут свидания.
А пятниц этих – четыре в год.
пойдут свиданьица...»
А пятниц этих – четыре в год.
А если денег нет,
да расстояньице,
то жди, когда придет и твой черед.
Оно и к лучшему.
Сказать по совести,
боль притупляется и память с ней.
Но чувства кровные –
то не условности,
что в сердце носится,
всего родней.
И затаенно ждешь такую пятницу.
Свою фамилию услышишь вдруг,
и сердце, вздрогнувши,
назад попятится,
и в ребра врежется горячий стук.
В одежду новую обрядят секцией,
по нитке с миру – и будешь франт.
А сердце голое, седое сердце
в тряпье не скроешь,
не спрячешь. Факт.
Но как отчаянно и лихо веселы
мы перед мамами – на два часа!
Как будто бесами,
смешными бесами
гипнотизируют наши глаза!
И улыбаются сквозь слезы мамы,
и наболевшего не говорят.
Простая истина:
как надо мало нам –
лишь слово доброе
да добрый взгляд.
И, не родившися, умрут рыдания.
А надзирателю нас не понять.
Пусть каркнет вороном:
«Ко-нец сви-да-ни-я!»
С собой на волю нас уносит мать.
И мы,
прошедшие через страдания,
молчим, притихнувши,
глядим вперед...
Опять по пятницам пойдут свидания.
А пятниц этих – четыре в год.
ПРАЗДНИКИ
Эдуарду Алексопуло
Надрывается репродуктор
голосами торжественными разными.
А за окнами – солнечное утро,
нарядное, как сам праздник.
Только что нам до утра этого?
Только что нам до этих праздников?
Разве что вот – дадут котлету
раз в полгода... Разнообразие.
Где-то люди под шутки и песни
по традиции выпьют чарку.
А у нас в предзоннике тесном
безразлично бродят овчарки,
да свистят часовые с вышек,
коротая нудную службу.
По инструкциям, спущенным свыше,
нам культмассовый отдых нужен.
И культорг, расшибаясь в лепешку,
матом гонит нас на собрание.
Замполит, голосистей гармошки,
снова будет вещать
про старание,
про досрочное освобождение,
про вину нашу перед обществом...
Знаем цену его суждениям –
первый в зоне взяточник,
в общем-то.
А потом под гитары грустные
«И-ы-эх, чавэла!»
споют цыгане,
и веселую пляску русскую
дробно выстучат сапогами,
и в какой-то там... надцатый случай
фильм посмотрим –
«Верьте мне, люди»,
в молчаливой тоске горючей
ожидая начала буден.
голосами торжественными разными.
А за окнами – солнечное утро,
нарядное, как сам праздник.
Только что нам до утра этого?
Только что нам до этих праздников?
Разве что вот – дадут котлету
раз в полгода... Разнообразие.
Где-то люди под шутки и песни
по традиции выпьют чарку.
А у нас в предзоннике тесном
безразлично бродят овчарки,
да свистят часовые с вышек,
коротая нудную службу.
По инструкциям, спущенным свыше,
нам культмассовый отдых нужен.
И культорг, расшибаясь в лепешку,
матом гонит нас на собрание.
Замполит, голосистей гармошки,
снова будет вещать
про старание,
про досрочное освобождение,
про вину нашу перед обществом...
Знаем цену его суждениям –
первый в зоне взяточник,
в общем-то.
А потом под гитары грустные
«И-ы-эх, чавэла!»
споют цыгане,
и веселую пляску русскую
дробно выстучат сапогами,
и в какой-то там... надцатый случай
фильм посмотрим –
«Верьте мне, люди»,
в молчаливой тоске горючей
ожидая начала буден.
ДЕНЬ ВОСКРЕСНЫЙ
Евгению Нумеровскому
Вам приходилось
раз пятнадцать кряду
смотреть один и тот же старый фильм,
где выверены – точно по обряду –
деяния занудных простофиль?
Где песни – как «Маруся отравилась» –
по-своему, конечно, недурны,
но лучше б та Маруся... застрелилась! –
быстрее было б, ужас, как длинны.
Где кадры, как добротная резина:
тяни сюда, туда – им сносу нет,
и, точно манекены в магазине,
герои лучезарно смотрят в свет...
Уйти нельзя.
Упрись в экран – хоть тресни!
От киноомерзения в поту...
Вот точно так
проходит день воскресный
в колонии системы ИТУ.
раз пятнадцать кряду
смотреть один и тот же старый фильм,
где выверены – точно по обряду –
деяния занудных простофиль?
Где песни – как «Маруся отравилась» –
по-своему, конечно, недурны,
но лучше б та Маруся... застрелилась! –
быстрее было б, ужас, как длинны.
Где кадры, как добротная резина:
тяни сюда, туда – им сносу нет,
и, точно манекены в магазине,
герои лучезарно смотрят в свет...
Уйти нельзя.
Упрись в экран – хоть тресни!
От киноомерзения в поту...
Вот точно так
проходит день воскресный
в колонии системы ИТУ.
БАННЫЙ ДЕНЬ/div>
Геннадию Грибову
С утра дневальные белье собрали в стирку.
По секциям, снимая сон и лень,
прошлось – как экземпляры под копирку:
«Живем, братва! Сегодня банный день...»
Свои права мы выучили быстро.
Обязанностей список подлинней.
Но сказано в инструкции министра:
положен банный день.
Раз в десять дней.
И этот день все ждут нетерпеливо.
Он как-то домом наполняет нас,
когда после парной бывало пиво
или холодный и душистый квас...
Традиции – могучие привычки,
они живут, над временем скользя,
они всегда при нас,
как вроде спички:
и мелочь, а без них никак нельзя.
Мы ждем не бани.
Ждем воспоминаний.
И, телу возвращая чистоту,
мы добрым словом часто поминаем
обычную на воле суету.
Быть человеком –
как это немного
и как неизмеримо велико!
Два шага и до зверя, и до Бога.
И только вот до воли далеко...
По секциям, снимая сон и лень,
прошлось – как экземпляры под копирку:
«Живем, братва! Сегодня банный день...»
Свои права мы выучили быстро.
Обязанностей список подлинней.
Но сказано в инструкции министра:
положен банный день.
Раз в десять дней.
И этот день все ждут нетерпеливо.
Он как-то домом наполняет нас,
когда после парной бывало пиво
или холодный и душистый квас...
Традиции – могучие привычки,
они живут, над временем скользя,
они всегда при нас,
как вроде спички:
и мелочь, а без них никак нельзя.
Мы ждем не бани.
Ждем воспоминаний.
И, телу возвращая чистоту,
мы добрым словом часто поминаем
обычную на воле суету.
Быть человеком –
как это немного
и как неизмеримо велико!
Два шага и до зверя, и до Бога.
И только вот до воли далеко...
ДЕНЬ ПАМЯТИ
Реабилитированным посмертно
Лучше б я вместе с ними погиб!
Как забыть? Как простить?
Почему их убили?
Пусть молчит
под кустом притаившийся гриб,
но ведь я – человек,
и, пока не в могиле,
как же мне обойти, промолчать,
если совесть пытает меня ежечасно:
что важней –
человек или буква, печать?
Я ответы ищу не напрасно.
Живы те, кто молчал.
Кто при залпах молчал,
а теперь всех ретивей
кричит про ошибки...
И захлестывает печаль:
были люди светлы – как улыбки,
были люди чисты – как ребенка глаза!
Цвет Отечества, совесть народа –
как трава под косой...
А осталась лоза,
что покорно согнулась в угоду.
Как же это забыть,
если даже простить?
В жизни есть справедливость
великая:
этим, выжившим,
в памяти нашей не жить –
безымянны они и безлики.
Как забыть? Как простить?
Почему их убили?
Пусть молчит
под кустом притаившийся гриб,
но ведь я – человек,
и, пока не в могиле,
как же мне обойти, промолчать,
если совесть пытает меня ежечасно:
что важней –
человек или буква, печать?
Я ответы ищу не напрасно.
Живы те, кто молчал.
Кто при залпах молчал,
а теперь всех ретивей
кричит про ошибки...
И захлестывает печаль:
были люди светлы – как улыбки,
были люди чисты – как ребенка глаза!
Цвет Отечества, совесть народа –
как трава под косой...
А осталась лоза,
что покорно согнулась в угоду.
Как же это забыть,
если даже простить?
В жизни есть справедливость
великая:
этим, выжившим,
в памяти нашей не жить –
безымянны они и безлики.
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Андрею Дмитриевичу
Сахарову
Сахарову
Листок в клеточку
из школьной тетради,
чудом не истлевший за десятилетия,
нашел случайно в Лабытнангах,
на месте,
где был лагерь заключенных.
501-я командировка на Ямале.
Валялись оконные рамы с решетками
и кованые двери с «глазками».
Семь лиственниц шумели
на обском берегу.
В алюминиевой кружке
с вмятыми боками
и оказался скомканный листок.
Химический карандаш расплылся,
но буквы читались легко.
Скользнув по строчкам,
собрался отбросить бумажку.
И вдруг неожиданно – резко и дико –
боль опалила сознание.
Корявым почерком, безграмотно,
но не впервые сочиняя подобное,
писал начальник надзорслужбы.
Воспроизвожу слово в слово:
«Акт на списанию списуются
как пришедчие в неугодность
6 ведир из цынку 4 адиялы с байки
кабыла Зорька хромая рыжая масти
и 59 зека...»
Кем они были – эти 59 зеков,
люди, списанные поштучно
в отличие от хромой кобылы Зорьки?
Никто никогда не узнает.
Но, не скрывая фамилий,
ушли на заслуженный отдых
надзиратели, составлявшие акты,
и начальники, благословлявшие их.
Ушли персональными пенсионерами
с медалями и орденами –
все чин по чину и по закону...
Вспомнилось: 27 января 1945-го
войска Первого Украинского фронта
освободили концлагерь Освенцим.
В канцелярии нашлись гроссбухи,
а на складах – внесенные в них
горы детских косичек и туфелек.
Эсэсовские чиновники вели бухгалтерию
аккуратно и грамотно,
но списывали уничтоженных
тоже поштучно.
Механизм отработан.
Гитлер использовал опыт Сталина.
Никто никогда не узнает...
Палачи забывают,
что память не убивают.
В судный день все всплывет,
что из памяти не убывает!
...Главари нацистского рейха
Гитлер, Геббельс, Геринг
покончили с собой в 1945-м.
Скрывавшиеся от возмездия
под чужими фамилиями,
были найдены и преданы суду
19 тысяч эсэсовских офицеров.
В том числе:
комендант Освенцима Рудольф Гесс
казнен в 1947-м,
командир карателей на Украине
Пауль Блобель казнен в 1951-м,
вдохновитель «еврейских акций»
Адольф Эйхман казнен в 1962-м,
начальник гестапо в Лионе
Клаус Барбье осужден к пожизненному заключению
в 1987-м...
Ни одно преступление
против человечества
не подлежит забвению
и амнистии
за сроком давности.
из школьной тетради,
чудом не истлевший за десятилетия,
нашел случайно в Лабытнангах,
на месте,
где был лагерь заключенных.
501-я командировка на Ямале.
Валялись оконные рамы с решетками
и кованые двери с «глазками».
Семь лиственниц шумели
на обском берегу.
В алюминиевой кружке
с вмятыми боками
и оказался скомканный листок.
Химический карандаш расплылся,
но буквы читались легко.
Скользнув по строчкам,
собрался отбросить бумажку.
И вдруг неожиданно – резко и дико –
боль опалила сознание.
Корявым почерком, безграмотно,
но не впервые сочиняя подобное,
писал начальник надзорслужбы.
Воспроизвожу слово в слово:
«Акт на списанию списуются
как пришедчие в неугодность
6 ведир из цынку 4 адиялы с байки
кабыла Зорька хромая рыжая масти
и 59 зека...»
Кем они были – эти 59 зеков,
люди, списанные поштучно
в отличие от хромой кобылы Зорьки?
Никто никогда не узнает.
Но, не скрывая фамилий,
ушли на заслуженный отдых
надзиратели, составлявшие акты,
и начальники, благословлявшие их.
Ушли персональными пенсионерами
с медалями и орденами –
все чин по чину и по закону...
Вспомнилось: 27 января 1945-го
войска Первого Украинского фронта
освободили концлагерь Освенцим.
В канцелярии нашлись гроссбухи,
а на складах – внесенные в них
горы детских косичек и туфелек.
Эсэсовские чиновники вели бухгалтерию
аккуратно и грамотно,
но списывали уничтоженных
тоже поштучно.
Механизм отработан.
Гитлер использовал опыт Сталина.
Никто никогда не узнает...
Палачи забывают,
что память не убивают.
В судный день все всплывет,
что из памяти не убывает!
...Главари нацистского рейха
Гитлер, Геббельс, Геринг
покончили с собой в 1945-м.
Скрывавшиеся от возмездия
под чужими фамилиями,
были найдены и преданы суду
19 тысяч эсэсовских офицеров.
В том числе:
комендант Освенцима Рудольф Гесс
казнен в 1947-м,
командир карателей на Украине
Пауль Блобель казнен в 1951-м,
вдохновитель «еврейских акций»
Адольф Эйхман казнен в 1962-м,
начальник гестапо в Лионе
Клаус Барбье осужден к пожизненному заключению
в 1987-м...
Ни одно преступление
против человечества
не подлежит забвению
и амнистии
за сроком давности.