Понедельник, 10.12.2018, 17:32
Спускаясь с заоблачных высей
в приземистое бытиё,
хранил неразменные мысли
и красное имя своё.

Владимир
Калиниченко
Главная Регистрация Вход


РАКИТНИКА СЕРЕБРЯНЫЕ НОТЫ

Воздух  чужбины не идет впрок моему вдохновению, потому что я русский...
      Сергей Прокофьев

  Самый крупный после "Титаника” трансатлантический          лайнер "Беренгария” легко и мощно  вспарывал носом         встречные волны.  За кормой, там, в сгустившихся зимних дымках – то жемчужно-серых, то  зеленовато-охристых растаяла Европа. Океан послушно расступался перед  белоснежной махиной, похожей на занесенный из Антарктиды айсберг, высотой с  пятиэтажный дом.
  Шум из машинного отделения не долетал до верхних  палуб, и пассажиры первого класса неторопливо прогуливались вдоль бортов, дыша  плотным и терпким воздухом. Океан пел свою мелодию то басовито и натужно, то  вкрадчиво и протяжно.
 Одна пара вызывала особый интерес респектабельной  публики. Любое появление высокого мужчины и едва достававшей ему до плеча  спутницы совпровождалось любопытными взглядами и негромкими почтительными  восклицаниями.
  – Да говорю же вам, это он, маэстро Прокофьев! Все  парижские газеты помещали его портреты...
  – А его жену Лину Льюбера мы слушали в камерном  концерте, она пела романсы...
  – Вы смотрели балет "Стальной скок” у Дягилева? Это  что-то фантастическое!
  – А знаменитый марш из оперы "Любовь к трем  апельсинам”? Современный Моцарт, право...
  Бесстрастный банкир-японец словно примирил всех:
  – Господа, в моей стране его назвали гигантом русской  музыки! И было это двенадцать лет назад...
  Бесконечные волны Атлантического мерно накатывались и  таяли за кормой "Беренгарии”, как последние дни декабря 1929 года. Сергей  Прокофьев и Лина Льюбера плыли в Америку, уже знакомую с творчеством и  мастерством композитора и пианиста.
  – Серж, там, в шезлонге возле бара, мне показалось,  господин Рахманинов...
  Прокофьев до хруста сжал длинные пальцы.
  – Господи, что же ты промолчала?
  – Не была уверена. Впрочем, похож.
  – Если это впрямь Сергей Васильевич, непременно встречусь  с ним. Теперь же!
  Он погладил руку жены, поправил кашне и, возвышаясь  над всеми, пошел, чуть развернув и выставив вперед правое плечо.
  "Мальчишка, – с нежностью подумала Лина. –  Неукротимый, косолапый русский мальчишка... Таким он будет и в старости”.
  Прокофьев подошел к шезлонгу у бара, всмотрелся в  фигуру, укутанную в плед. На фоне перламутрового неба лицо сидящего казалось  африканской маской, вырезанной из темного дерева: резкие борозды глубоких  морщин и будто неподвижные глаза с характерным азиатским разрезом. На  гладковыбритых скулах играли блики гигантского зеркала океана.
  Прокофьев негромко кашлянул.
  – Извините. Сергей Васильевич?
  Рахманинов неторопливо повернул голову, не меняя позы,  всмотрелся. Легкая улыбка тронула четко очерченные губы.
  – А-а, знаменитый и удачливый тезка. Здравствуйте,  Сергей Сергеич!
  И то ли себе, то ли гостю негромко прочел первую  строчку из лермонтовского стихотворения "Дубовый листок оторвался от ветки  родимой...”
  – Здравствуйте, Сергей Васильевич! Мне жена подсказала...  Без очков неважно вижу. Искренне рад встрече. Счастлив вас видеть.  Возвращаетесь с гастролей?
  – Возвращаюсь, – подтвердил Рахманинов, – Хотел бы  сказать домой, да...
  Он пожевал губами, отбросил плед, встал. Был почти  вровень с высоким Прокофьевым и статью такой же – поджарый, с прямыми плечами и  длинными руками, с которых, казалось, не свисают, а стекают изумительные кисти  с бесконечными пальцами.
  – Знаете, русский в Америке может иметь собственный  дом. Справедливей сказать, возвращаюсь к собственности. Домой – это чисто  по-русски. Там мой дом. Был... А возвращаюсь из Швейцарии. Присмотрел земельный  участок, хочу построить имение. Вроде нашего в Подмосковье. Европа – это рядом  с Россией, и воздухом, красками, природой – ближе... Не замечали?
  Прокофьев деликатно промолчал. Он слышал от  музыкантов, как мучительно переживает Рахманинов разрыв с родиной, да и в  сочинениях Сергея Васильевича последних лет постоянно проскальзывала тужливая  нота разлуки. Такое ведь не спрячешь.
  – Ну что, мой знаменитый и удачливый тезка, – не  насмешливо и без колкости сказал Рахманинов, – не выпить ли нам по стопке  российской водочки за встречу? Под нее же по-русскому обычаю и поговорить не  грех.
  – С удовольствием, – ответил Прокофьев. – Только, Бога  ради, Сергей Васильевич, не называйте меня эдак. В вашем присутствии, любые  эпитеты неуместны, честное слово.
  – Ну-ну, – добродушно проворчал Рахманинов.  Чувствовалось, ответ пришелся ему по душе. Все-таки разница в двадцать лет  что-то значила. – Хотя настаиваю: будьте и знамениты, и удачливы! Обязательно и  всегда. Хоть мы и без родины, но представляем русскую культуру. А она для них,  – он чуть брезгливо показал головой в сторону откровенно глазеющей публики, –  загадочная русская душа...
  – А что плохого, Сергей Васильевич, – в тон откликнулся  Прокофьев, – мы их Блоком: "Да, скифы мы, да, азиаты мы...”
  Они улыбнулись друг другу и вошли в бар.
  Рахманинов пытливо и серьезно смотрел в лицо  собеседнику, машинально вращая в тонких пальцах ножку хрустальной рюмки.
  – Так, говорите, там, в Советах, музыка не умерла?  Значит, господа большевики любят искусство?
  Прокофьев пожал плечами.
  – Может быть, скорее, отвечаю самому себе, Сергей  Васильевич. Я бесконечно далек от политики. Самой революции не видел и не знал.  К тому же уехал из России вскоре. Судить обо всем не могу и не имею права. Но  то, что увидел своими глазами недавно... В Москве, Петербурге, Киеве, Харькове,  Одессе... Нигде за рубежом не ощущал такого единения и понимания. И столько  талантливой молодежи! Вот Шостакович, например. Поразительно самобытен.  Современен. Далеко пойдет...
  – А Москва? – пригубив из рюмки, Рахманинов  сосредоточенно рассматривал хрустальные грани на рюмке, чтобы скрыть  повлажневшие глаза. – Как там златоглавая?
  – Стоит, – неопределенно сказал Прокофьев. – И стоять  будет... А знаете, Сергей Васильевич, мне часто теперь один и тот же сон  видится. – Он беззащитно посмотрел на Рахманинова, словно доверял тому великую  тайну. – В Сонцовке, это в Донбассе, на родине моей, по оврагу протекала  небольшая речушка, и берег был в ракитнике. Ранним утром, когда солнце едва  поднималось над степью, листья деревьев были усеяны серебристыми каплями росы.  И так все четко виделось – ну точно ноты на линейках, всмотрись только! Я там и  свой первый вальс увидел, и многое еще... Вот этот ракитник мне постоянно  снится. И ноты, ноты – на каждом листочке трепещут... Чистые. Прозрачные...  Чудо просто.
  Рахманинов сидел, опустив крупную, коротко стриженную  голову на сплетенные кисти, глядя куда-то вниз, и только подрагивающие пальцы  выдавали, как обостренно чутко вслушивался он в каждое слово.
  Прокофьев засопел и неловко опрокинул в рот содержимое  небольшой рюмки. Он не любил водку и не умел ее пить.
  Рахманинов, не поднимая головы, глухо и низко  заговорил:
  – Да, овраг и кусты... Дивная сирень! Такой больше  нигде не встречал. Как наваждение...
  Он поднял лицо, темное, с припухшими веками,  постаревшее враз, но удивительно благородное в исповедальной, истовой  откровенности.
  – Сергей Сергеич, Сережа... Мы обречены видеть эти  сны. Они и великая печаль, и единственная радость. Что мы без них? Где будем  искать чистые ноты нашей музыки? В Америке? Да, богатая, разумная страна, и нет  большевиков... Но господа американцы платят доллары не за музыку... Им начхать  на нашу загадочную русскую душу! Как, впрочем, и на свою собственную – тоже!  Они платят за имя на афишах. Чем знаменитей, тем дороже. Они мечтают о  механическом пианисте, который будет виртуознее всех исполнителей вместе  взятых! Твои первые концерты в Нью-Йорке как оценила критика? "Стальные пальцы,  стальные кисти, стальные мускулы...” Феномен выносливости – вот предел  восхищения американцев. Причем тут музыка? В концертах последних лет я играю  больше сложной классики и почти ничего своего, разве что нашим эмигрантам...  Понимаешь? Да, будут собственный дом, чековая книжка и афиши на первоклассной  бумаге... И сны с тихим оврагом, с зарослями, где на темных листьях шевелятся  живые ноты... Разве в цивилизованной Европе ты услышал свою "Скифскую сюиту”? А  в скрипичном концерте, который так блистательно играет Жозеф Сигети, брызжет  солнце сквозь листву... Не парижское оно, милый, не лондонское. Из твоей  Сонцовки выкатилось, на ковылях покачиваясь... Да что говорить!
  Не морщась, как воду, Рахманинов проглотил  "Смирновскую”, твердо поставил рюмку на стойку бара.
  – Вот так-то, мой милый, знаменитый и удачливый  Прокофьев! Прекрасно, что в Чикаго поставили "Любовь к трем апельсинам”.  Великолепно, что Метрополитен ведет переговоры о премьере "Стального скока”.  Изумительно, что Европа слушает твои симфонии, фортепианные концерты и  сонаты... Но все это родилось в России, а впереди, может быть, самое главное в  творчестве...
  Рука Прокофьева мягко опустилась на пальцы  Рахманинова.
  – Сергей Васильевич, еще никому не говорил, даже  жене... Вы первый, Бог свидетель! Сама судьба послала нам встречу, и этот  разговор вещий, я верю. Так вот, закончу турне, улажу дела в Европе и...  Возвращаюсь домой.
  Рахманинов быстро смахнул слезу, а потом медленно и  молча перекрестил Прокофьева. Взор его был чист и ясен, в глубине зрачков  словно перекатывались две капельки росы.
  "Совсем как в нашем ракитнике в Сонцовке, –  растроганно подумал Сергей Сергеевич, – и даже первые такты новой мелодии  вижу...”. И по привычке стал искать клочок бумаги, чтобы записать ноты...
  Тактами именно этой мелодии начиналась первая  нотная страница оперы "Война и мир”, и писалась она 15 августа 1941 года в  гостинице "Нальчик”, куда Прокофьев был эвакуирован из Москвы, одиннадцать лет  спустя после памятной встречи с Сергеем Васильевичем Рахманиновым на борту  "Беренгарии”. Больше они не виделись.

Категория: Проза (23.05.2013)
Просмотров: 711
Всего комментариев: 0
avatar
Поиск
Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
Владимир Калиниченко © 2018